– Не знаю, – сказал Данилов, – но думаю, что и перед ним падать на колени было бы неразумно.
– Может быть, – прошептал Земский, – может быть.
– Да и как же вдруг? – спросил Данилов. – Зачем чья-то помощь? Вы что же – не уверены в тишизме?
– Уверен! Уверен! – горячо произнес Николай Борисович. – Но кто бы узнал о Золушке, если бы она туфлю в двенадцать часов не потеряла!
– То есть?
– Кто поймет теперь мой тишизм? Никто. Кто узнает о моих сочинениях через сто лет? Никто. Я сдохну, и пионеры сейчас же отнесут мои бумаги в макулатуру – кому нужен утиль какого-то Земского! Чтобы к моим мыслям и сочинениям был интерес, чтобы в моих бумагах копались умные люди через сто лет, я теперь, теперь должен стать известным. Пусть и в этой ложной старой музыке. Пусть и со скандалом. Со скандалом-то вернее! Имя мое должно застрять в умах людей! Туфелька Золушки мне нужна. Даже и похожая на рваный сапог. Ради этого я готов поставить подпись где угодно. И кровью!
– Ничем не могу вам помочь, – сказал Данилов.
– Ой ли?
– Николай Борисович, вы смотрите на меня как-то странно. Не думаете ли вы и меня напугать, как напугали Мишу Коренева?
– Тебя не напугаешь, – угрюмо сказал Земский. – Ты сам скоро напугаешься, коли и впрямь ринулся в большие музыканты. Так напугаешься, что однажды подойдешь к окну и подумаешь: «А не прав ли Миша Коренев?..» Если ты, конечно, тот, за кого себя выдаешь…
– Я себя ни за кого не выдаю, – сказал Данилов. – Однако у меня создается впечатление, что вы меня за кого-то принимаете. За кого же?
– Мало ли за кого…
– Вы взрослый человек, – сердито сказал Данилов, – а, видно, уверили себя в каком-то детском вздоре… Это и смешно, и неприятно… Разрешите на этом откланяться.
– Извини, Володя, – быстро заговорил Земский, – это все шутки… Но ведь как шутник, сам знаешь, я не всем нравлюсь… Извини… И забудь о моих словах… Нам и в театр пора. Я тебе сейчас напоследок налью коньяка. Себе же – вина, фирменного.
Николай Борисович наполнил рюмку Данилова, а сам отправился в соседнюю комнату и вернулся с большой чашей, сделанной, как разглядел Данилов, из черепа и опоясанной сверху и снизу полосками серебра. На серебре имелась чеканка. Вино в чаше было вишневого цвета, чуть прозрачное. «Экий печенег!» – подумал Данилов.
– Это все шутки, Володя! Может, и не поверил я ни в какой вздор. Я пока в свою силу верю! Родись я веков на пять раньше, был бы я Васькой Буслаевым и дружины б крушил. Помнишь, что Васька говорил: «Не верю я, Васенька, ни в сон, ни в чох, а верю я в свой червленый вяз!»
Тут Николай Борисович рассмеялся, из перстня, украсившего средний палец его левой руки, высыпал в чашу красный порошок, отчего вишневая жидкость будто вскипела, забулькала и пошла вверх сизым паром. Чашу Николай Борисович поднял рывком и осушил, как граненый стакан. Данилов коньяк пить не хотел, однако теперь выпил. «Мистика какая-то», – подумал Данилов.
В прихожей Данилов сказал Земскому:
– Червленый вяз пусть при вас остается, вы ему служите, это ваше дело, однако Мише Кореневу жизнь вы укоротили напрасно.
– Может, и укоротил, а может быть, и нет! – рассмеялся Земский.
Был он теперь в кураже, вишневая жидкость из чаши взбодрила его. Словно бы радость распирала Николая Борисовича. В прихожей обширным животом он вдруг придавил Данилова к стене, оглушил его:
– А ты, Данилов, не храбрись! Что ты знаешь? Да ничего! Вот Миша-то унес с собой тайну. Тайну М.Ф.К. Разгадай-ка ее. Слабо будет!
Выходя к лифту, Данилов все же поклонился Земскому, и тот шумно закрыл за ним дверь.
«За кого же он принимает меня? – думал Данилов, собираясь на работу. – Если за пришельца или еще за кого, пусть, куда ни шло… А если – за жулика или за какого агента? Еще настрочит бумаги куда следует, людей зряшным делом заставит заняться…» Данилов посчитал, что сейчас же надо истребить из памяти Николая Борисовича Земского даже и мельчайшие впечатления от знакомства с Андреем Ивановичем из Иркутска, их сидений и прогулок. Словно бы и не было ни Андрея Ивановича, ни моршанского ножа. И о его, Данилове, оплошностях во время гуляний с Кармадоном Земский должен был забыть! Николай Борисович в ту же секунду и забыл… В театре был смирный, к Данилову не приставал.
Два дня или три Данилов провел в суете, в беготне из оркестра в оркестр, по ночам готовил дома симфонию Переслегина. С трудом выкраивал время для встреч с Наташей. То и дело – и даже в театр – ему звонила Клавдия, говорила обиженно, просила посетить ее Монплезир. Под Монплезиром она имела в виду квартиру, из какой Данилов ушел и за какую платил. Данилов рассудил, что Клавдия от него все равно не отвяжется, и на четвертый день ее просьб поехал в гости.
Клавдия одета была тщательно, словно бы Данилов стал интересен ей как мужчина. Краску и тушь на веки и на ресницы она наложила под девизом: «А лес стоит загадочный…» И точно, некая загадочность была и в облике хозяйки и в ее словах. Однако Данилов чувствовал, что тайны в Клавдии долго не удержатся. А потому и ни о чем ее не спрашивал.
– Не кажется ли тебе, Данилов, – сказала Клавдия, расставляя на кухонном столе чашки для чая, – что по отношению ко мне ты ведешь себя неблагородно?
– Нет, не кажется, – сказал Данилов.
Клавдия посмотрела на него удивленно.
– Отчего ты так переменился? Вот ты мне и хамишь…
– Я устал, – сказал Данилов, – ты же видишь во мне прислугу, будь я свободен, возможно, я помогал бы тебе, но увы, сейчас твои хлопоты мне в тягость…