– Я не думаю, я вижу, – сказала Полина Терентьевна.
В лифте Данилов посмотрел, что это за листки. На титульном было написано: Переслегин. Симфония номер один. «Э, нет, – подумал Данилов, – что же я так, на ходу, потом будет время, потом и посмотрю». Его обрадовала мысль о том, что вот хоть один музыкант, а посчитал его игру на устном журнале в НИИ хорошей. Хорошей? Наверное. Если бы посчитал дрянной, подумал Данилов, то разве стал бы он узнавать его адрес, да и рисковать достоинством или еще чем, догадываясь о Полине Терентьевне. Не мог же он не догадываться о Полине Терентьевне! А вот пришел.
Данилов даже решил, что несколько дней он вообще не будет смотреть ноты – вдруг музыка Переслегина окажется бездарной! Сразу же и его радость развеется. Вот, значит, кому нравится его игра!
Чернила Кудасова были хорошие. Данилов долго оттирал номер «217», применял пемзу и наждачную бумагу. Данилов был домашний умелец, не раз открывал двери соседям, когда у тех ломались ключи или в замках, естественно – английских, коварно заскакивали собачки, и в хозяйстве своем имел много полезных вещей. «Эко я вляпался с Клавдией! – думал Данилов. – До душевных откровений дело дошло… Наверняка она в связи со своей достаточно сумасшедшей идеей имеет виды и на меня… На двадцатую роль – посыльным быть или подставным лицом или на шухере стоять – но имеет… Нет, следует решительно послать эту даму подальше!»
И все же Данилов думал с любопытством: «Что же это за идея такая замечательная?» Клавдия ведь прямо вся дрожала, когда говорила о ней. Теперь она небоскребы будет сдвигать на Новом Арбате, коли они ей помешают, а идее даст ход. Дама неугомонная!
С запасным альтом в руке Данилов направился было к двери, но тут зазвонил телефон. Данилов поднял трубку и услышал Екатерину Ивановну.
– Володя, вы, наверное, меня не узнали? – спросила Екатерина Ивановна.
– Ну как же, Катенька, – обрадовался Данилов, – неужели я могу вас не узнать!
Хотя он уже опаздывал и понимал, что ему придется теперь ловить такси, он действительно обрадовался звонку Екатерины Ивановны. Данилов сразу почувствовал, отчего она ему позвонила. Сначала поговорили о том о сем, о Муравлевых, о сыне Екатерины Ивановны Саше, страдальце художественной школы, слившем вчера в туалет с досады на тяжелые уроки весь имевшийся в доме шампунь, а заодно и дезодорант, о том, что муж Екатерины Ивановны, также приятный Данилову Михаил Анатольевич, опять находился в отъезде, посетовали на недостаток времени – закрылась выставка коллекции Зильберштейна, а они на ней не были. И тут Екатерина Ивановна сказала все еще шутливым тоном:
– А вы, Володенька, хороши были в нашем НИИ, хороши… И играли замечательно… И вообще… Меня потом все расспрашивали, откуда я вас знаю…
– Нет, серьезно? – смутился Данилов.
– А одна моя знакомая, та и вовсе… Вы на нее произвели большое впечатление.
– Катя, я понимаю, о ком вы говорите… И Наташа произвела на меня большое впечатление…
Теперь Данилов уже не знал, как ему продолжать разговор – прежними ли легкими словами или же словами серьезными. На всякий случай он поднес к трубке индикатор, сейчас, в беседе с Екатериной Ивановной, это движение показалось ему неприятным, чуть ли не подлым, но рисковать Наташиной судьбой он не имел права – мало ли на какие шутки были способны порученец Валентин Сергеевич и его наставники! Индикатор и по звуку мог учуять демонические усилия. Однако рубенсовская женщина и теперь не ожила.
– Вы знаете, Володя, – сказала Екатерина Ивановна, и Данилов почувствовал, что сейчас она говорит серьезно, – может быть, я все это зря, и, может быть, вы посчитаете меня дурным человеком, но я решилась вам позвонить и сказать, что Наташе теперь плохо.
Екатерина Ивановна замолчала, но и Данилов молчал.
– Нет, она не больна, – опять отважилась Екатерина Ивановна. – Но я чувствую, что ей очень плохо. И я не знаю, чем ей помочь. Володя, я понимаю, что мой звонок глупый. Наверное, бестактный. Я не вправе вмешиваться во что-либо подобное… И вас, Володя, к чему-то будто бы обязывать… Но вот я не удержалась и позвонила…
– Я вас понимаю, Катя… – сказал Данилов. И тут же спросил: – А что же с Наташей?
– Просто плохо ей, – сказала Екатерина Ивановна. – Я и сама не знаю отчего… Она гордая. Она ничего не скажет ни мне, ни вам. И как будто бы она боится чего-то, словно бы ей что-то угрожает…
– Вся-то моя беда, Катя, состоит в том, – сказал Данилов, – что свободен я бываю либо рано утром, либо ночью.
Не успела Екатерина Ивановна ему ответить, а Данилов уже ругал себя в отчаянии: ему бы сейчас же, забыв обо всем на свете, о театре, об альте, о музыке, о тихой необходимости сидения в оркестровой яме, забыв о собственной жизни и собственной погибели, забыв, забыв, забыв, нестись к Наташе и быть возле нее, а он мямлил в трубку жалкие слова. «Экий подлец!» – говорил себе Данилов. Но, с другой стороны, что он мог сказать теперь Екатерине Ивановне? Плохо ли, мерзко ли было сегодня Наташе, а уж он-то, Данилов, завтра принес бы ей беду куда большую. Так что же было ему делать сейчас? Отречься от Наташи, раз и навсегда закончить их отношения, заявив Екатерине Ивановне решительно, что он тут ни при чем, мало ли у него подобных знакомых? Так, что ли? Он и себя старался уверить впопыхах, что его чувство к Наташе – блажь, возникло под влиянием минуты и, наверное, уже улетучилось, оставив в душе его некую тень или пусть даже боль. На все эти мысли ушли мгновения, Екатерина Ивановна ждала от него слов, и Данилов вместо решительной фразы, сам себя упрекая в безволии, произнес: