Проходили сутки (в земном измерении, хоть на самой Земле, полагал Данилов, могло не сдвинуться и секунды). Данилов все считал. Однажды он снова изменил позу. И не потому, что в его теле что-то затекло, а из желания не выглядеть некрасивым или жалким. Какой-то скрюченный висел он в Колодце.
И обнаружилось перед Даниловым видение. Явился старательный порученец Валентин Сергеевич в ношеном-переношенном тулупе, в валенках, снабженных галошами, с метлой в руках. Стоял он сейчас в печальном проезде под домом шестьдесят седьмым на Первой Мещанской, в ночной подворотне, и имел вид дворника. На нем был темный передник в заплатах и даже дворницкая бляха, давно отмененная в Москве. Валентин Сергеевич опустил метлу, стал сгребать ею вонючие и гнилые предметы, вызвавшие досаду Данилова в последние его мгновения на Земле. Греб Валентин Сергеевич плохо, и выходило так, что он ничего не сгребал. Валентин Сергеевич стоял на месте, и метла его повторяла одно и то же как бы застывшее движение. Сам Валентин Сергеевич выглядел сейчас заведенным механизмом. Наконец его завод кончился, он замер. Потом дернулся, опять начал водить орудием труда, не позволяя себе при этом ни увеличить, ни уменьшить размах движения метлы, хотя бы и на сантиметр.
Теперь Данилов услышал и звуки. Сморкание Валентина Сергеевича, его вздохи, шуршание чего-то по асфальту. Валентин Сергеевич, до этого не замечавший Данилова, посмотрел на него с укором, погрозил пальцем. Он и лицо скорчил: «Ну что, дождался своего, негодный!» Но тут ему, видимо, на что-то указали, Валентин Сергеевич сгорбился и тихонько пошел, его дворницкая бляха стала заметнее, весь его облик как бы говорил: «Да, конечно, я помню, помню, я мелочь, я ничтожество, я свое дело исполнил, и все…» Подворотня исчезла, и Валентин Сергеевич удалился в черноту.
Опять Данилов пребывал в черноте, выжидая, когда наконец его подвергнут новым воздействиям. А о нем как будто бы забыли.
Данилову захотелось снять пальто. Ему не было жарко. Как, впрочем, не было и холодно. Но пальто, шапка и перчатки начали стеснять его. Он бы с удовольствием расстегнул пуговицу рубашки и убрал бабочку, он бы и шнурки ботинок развязал, хотя ботинки не жали. От чего он желал свободы? От вещей? Пусть для начала и от вещей… Но тут же Данилов сказал себе, что это нервы. Данилов не расстегнул ни единой пуговицы пальто. И перчатки не снял. А шапку натянул покрепче и уши ее опустил, будто некий шум раздражал его. Но ничто не звучало. И Данилов повел про себя партию альта из симфонии Переслегина.
Потом перестал. То ли ослаб, то ли отчаялся, в нем сейчас жила обида маленького и слабого ребенка, чуть ли не со слезами глядящего на взрослых: «За что вы меня! Что плохого я сделал вам?» Данилову хотелось, чтобы он и вправду стал сейчас маленьким, беззащитным (беззащитным он, впрочем, и был) и чтобы кто-нибудь сильный приласкал его или хотя бы пожалел, простил ему капризы и шалости. Данилов и бороду сейчас, пожалуй бы, сбрил. Если бы попросили. Однако никто не увидел в Данилове обиженного ребенка, ни вздоха сочувствия Данилов не услышал.
Он вообще по-прежнему ничего не слышал. Скребки метлы Валентина Сергеевича, его вздохи и сморкания вспомнились нечаянным и бесценным подарком. А вдруг и само время «Ч» уже началось? И может быть, заключалось оно в вечном отлучении Данилова от звуков. Ведь кураторы и исследователи могли уже все решить, и не было у них никакой нужды проводить с Даниловым разговоры. «Так нельзя! – ерепенился Данилов. – Не имеют права! Нужно объяснить мне, почему и что!» Но сразу же он почувствовал, что его возмущение, как и готовность сбрить бороду, как и желание оказаться на глазах у публики бедным, заблудившимся ребенком, сами по себе бессмысленны, и его, Данилова, показывают лишь жалкой личностью. Ожидание подачек и милостей было изменой самому себе, да и за подачки эти и милости следовало бы еще платить по высоким ценам.
Он закрыл глаза, но сразу же сквозь сомкнутые веки увидел некое движение где-то рядом. Опять то ли скользили тени, то ли колыхались снятые с чьих-то незаживших ран бинты. Данилов устало и словно бы нехотя открыл глаза.
Тени или полотнища унеслись, покачиваясь, в глубину черноты, растворились в ней, а перед Даниловым появились шесть бараньих голов на коротких сучковатых палках. Головы перемигивались, словно кривлялись, скалили зубы и подскакивали, норовя толкнуть друг друга или укусить.
Вскоре вместо них возникла небольшая фигура мужчины, смутно Данилову знакомого. «Это мой Дзисай!» – догадался Данилов. Своего Дзисая он никогда не видел, но был уверен теперь, что это именно его Дзисай. Дзисай опустился на колени, видно, собираясь молить о чем-то. Возможно, о смягчении своей участи. А возможно, и о смягчении участи Данилова, с судьбой которого он был связан по желанию прекрасной Химеко. Лицо Дзисая исказила гримаса предсмертной муки, он опустил голову. Прежде Данилов полагал, что его Дзисай – порождение наивных времен, о каких и помнят немногие, – должен был бы носить кимоно и иметь стекающую на спину косичку, но нет, Дзисай был одет в техасы и кожаный пиджак, а волосы отрастил пышные, длинные, будто бы играл на электрической гитаре. «Как он молод! Он совсем юноша! – содрогнулся Данилов. – Нет, Химеко, не надо… Не надо… Молю тебя…» Данилов закрыл глаза, но Дзисая он наблюдал и с закрытыми глазами, Химеко не услышала его мольбы, да вовсе и не Химеко явила Дзисая или его тень пред очи Данилова. Возможно, Химеко уже принесла Дзисая в жертву ради спасения Данилова, и теперь Данилову были намерены показать, как это произошло и почему жертва вышла напрасной. Данилов открыл глаза, на месте Дзисая было нечто багровое, растекшееся, это растекшееся стало исходить дымом и рассеялось в черноте. «А ведь я принял бы жертву, принял бы!» – почувствовал Данилов. Данилов жалел и юношу Дзисая, погибшего бессмысленно, и себя. Он заплакал бы, коли б знал, что на него не смотрят… На мгновение ему показалось, что возник нежный запах цветов анемонов, вдруг Химеко сквозь все препоны удалось высказать ему теперь сострадание? Но тут же глаза и носоглотку ему защипало, не цветы анемоны благоухали, а, похоже, где-то невдалеке без звука разорвалась граната со слезоточивым газом. Газ этот оказался теперь хорош для Данилова. Неприятность, доставленная им, как бы напомнила Данилову, что и его судьба ничем не лучше судьбы Дзисая.